ГЛАВНАЯ Визы Виза в Грецию Виза в Грецию для россиян в 2016 году: нужна ли, как сделать

Иван бунин зной анализ. Иван Бунин

Русский поэт - больше, чем поэт, по утверждению Евгения Евтушенко. Несмотря на то, что этот поэтический тезис был выдвинут в середине 20 века, под такое определение судьбы и предназначения русского поэта подходят все российские творцы. Особенно те, кого коснулась нелегкая доля непризнанности, вынужденного изгнания, эмиграции. Иван Бунин известен широкому кругу читателей прежде всего как прозаик, но хотя его поэтическое наследие не столь обширно (несколько поэтических сборников, отмеченных, впрочем высокими премиями в области литературы), все его стихотворения указывают на его пророческий дар и на глубокие переживания относительно «судеб Родины». Стихи Бунина имеют оттенки старомодности (отмечается тяготение к классической лирике Майкова, Фета, Полонского), он признанный мастер русской философско-пейзажной лирики.

Стихотворение «Слово» было написано в 1915 году, всего за 5 лет до того, как поэт отправится в пожизненную эмиграцию. Побудили его к этому творящиеся на Родине «окаянные дни» - революционные события, свержение самодержавия и притеснение интеллигенции, разруха и беспорядок в стране, несвобода для творчества. На момент написания стихотворения шла Первая мировая война.

Главная тема стихотворения

Стихотворение из жанра философской лирики имеет черты и гражданской лирики, и публицистического призыва. Оно посвящено роли родного языка в жизни людей, в мировом пространстве и роли поэта - того, кто лучше других владеет словом и может изменить общество. Тяжелы предчувствия поэта - в мире идет война, а в России после череды переворотов - гражданская, братоубийственная война, после чего у власти могут оказаться люди, в чьих руках власть может оказаться опасной игрушкой. Единственное, что останется вечным в череде страшных событий, - это слово. Это вечный фон, на котором, как на сцене, развиваются события. Слово равно по древности с «гробницами, мумиями и костями», с мировым музейным прахом, пришедшим из самой глубины веков, но, увы, немым и мертвым. И лишь словесные свидетельства - надписи на стенах этих гробниц, обладают удивительной силой: они могут рассказать, как жили древние люди, что их волновало. Скорее всего, эти «звучащие письмена» расскажут о тех же проблемах - о войнах, несправедливости, жажде крови. Это значит, что и древние египтяне, и древние греки, и ассирийцы, и этруски жили так же - боясь войны, голода, заботясь о материальных благах.

Действительно, речь - это первое, что отличает человека, ставшего на высшую ступень развития, от животного, чья речь имеет сугубо сигнальное предназначение. Поэтическая миниатюра звучит ка манифест, как завещание. Бунин акцентирует внимание на том, что Слово - это дар, отмечает его святость. Автор использует аллюзию на первые строки из Евангелия «В начале было Слово».

Структурный анализ стихотворения

Используется развернутое сравнение - сравнение человеческого слова по ценности с древнейшими артефактами и антитеза - их противопоставление по ценности.

Используемая фигура речи - риторическое обращение «Умейте же беречь!» отмечает точку высшего эмоционального накала в стихотворении.

Стихотворение может быть отнесено к миниатюрам - в нем всего 2 катрена. Нечётные строки написаны четырехстопным ямбом с пиррихием в конце, а чётные - трехстопным ямбом. Рифма перекрёстная (рифмуются между собой чётные и нечётные строки).

В нечётных строках используется женская рифма, в чётных - мужская. Всё это своеобразие в ритмике и нетипичной рифме создает особый ритм стихотворения - несколько рваный, отрывистый: так звучит речь опытного учителя, берегущего и тщательно подбирающего слова для глубоко нравственного послания.

"Нет, не пейзаж влечет меня,
Не кpаски я стpемлюсь подметить,
А то, что в этих кpасках светит,-
Любовь и pадость бытия."

(1870-1953)
Писатель и переводчик, почетный член
Императорской Санкт-Петербургской Академии наук


Родился 10 октября (22 н.с.) в Воронеже в дворянской семье. Детские годы прошли в родовом имении на хуторе Бутырки Орловской губернии,среди "моря хлебов, трав, цветов", "в глубочайшей полевой тишине" под присмотром учителя и воспитателя, "престранного человека", увлекшего своего ученика живописью, от которой у того "было довольно долгое помешательство", в остальном мало что давшего.

В 1881 поступил в Елецкую гимназию, которую оставил через четыре года из-за болезни. Следующие четыре года провел в деревне Озерки, где окреп и возмужал. Образование его завершилось не совсем обычно. Его старший брат Юлий, окончивший университет и отсидевший год в тюрьме по политическим делам, был выслан в Озерки и проходил весь гимназический курс с младшим братом, занимался с ним языками, читал начатки философии, психологии, общественных и естественных наук. Оба были особенно увлечены литературой.

В 1889 Бунин покинул имение и был вынужден искать работу, чтобы обеспечить себе скромное существование (работал корректором, статистиком, библиотекарем, сотрудничал в газете). Часто переезжал - жил то в Орле, то в Харькове, то в Полтаве, то в Москве. В 1891 вышел его сборник "Стихотворения", насыщенный впечатлениями от родной Орловщины.

Иван Бунин В 1894 в Москве встречался с Л. Толстым, доброжелательно принявшим молодого Бунина, в следующем году познак милея с А. Чеховым. В 1895 опубликован рассказ "На край света", хорошо принятый критикой. Вдохновленный успехом, Бунин целиком переходит к литературному творчеству.

В 1898 выходит сборник стихов "Под открытым небом", в 1901 - сборник "Листопад", за который он удостоился высшей премии Академии наук - Пушкинской премии (1903). В 1899 познакомился с М. Горьким, который привлекает его к сотрудничеству в издательстве "Знание", где появились лучшие рассказы того времени: "Антоновские яблоки" (1900), "Сосны" и "Новая дорога" (1901), "Чернозем" (1904). Горький напишет: "...если скажут о нем: это лучший стилист современности - здесь не будет преувеличения". В 1909 Бунин стал почетным членом Российской Академии наук. Повесть "Деревня", напечатанная в 1910, принесла ее автору широкую читательскую известность. В 1911 - повесть "Суходол" - хроника вырождения усадебного дворянства. В последующие годы появилась серия значительных рассказов и повестей: "Древний человек", "Игнат", "Захар Воробьев", "Хорошая жизнь", "Господин из Сан-Франциско".

Враждебно встретив Октябрьскую революцию, писатель в 1920 навсегда покинул Россию. Через Крым, а затем через Константинополь эмигрировал во Францию и обосновался в Париже. Все, написанное им в эмиграции, касалось России, русского человека, русской природы: "Косцы", "Лапти", "Далекое", "Митина любовь", цикл новелл "Темные аллеи", роман "Жизнь Арсеньева", 1930, и др. В 1933 Бунину была присуждена Нобелевская премия. Написал книги о Л. Толстом (1937) и о А. Чехове (издана в Нью-Йорке в 1955), книгу "Воспоминания" (издана в Париже в 1950).

Бунин прожил долгую жизнь, пережил нашествие фашизма в Париж, радовался победе над ним.

Стихи Ивана Алексеевича Бунина
Ангел


В вечерний час, над степью мирной,
Когда закат над ней сиял,
Среди небес, стезей эфирной,
Вечерний ангел пролетал.
Он видел сумрак предзакатный, -
Уже синел вдали восток, -
И вдруг услышал он невнятный
Во ржах ребенка голосок.
Он шел, колосья собирая,
Сплетал венок и пел в тиши,
И были в песне звуки рая -
Невинной, неземной души.
"Благослови меньшого брата, -
Сказал Господь. - Благослови
Младенца в тиихй час заката
На путь и правды и любви!"
И ангел светлою улыбкой
Ребенка тихо осенил
И на закат лучисто-зыбкий
Поднялся в блеске нежных крил.
И, точно крылья золотые,
Заря пылала в вышине,
И долго очи молодые
За ней следили в тишине!


За все Тебя, Господь, благодарю!
Ты, после дня тревоги и печали,
Даруешь мне вечернюю зарю,
Простор полей и кротость синей дали.

Я одинок и ныне - как всегда.
Но вот закат разлил свой пышный пламень,
И тает в нем Вечерняя Звезда
Дрожа насквозь, как самоцветный камень.

И счастлив я печальною судьбой,
И есть отрада сладкая в сознанье,
Что я один в безмолвном созерцанье,
Что всем я чужд и говорю - с Тобой.

Надпись на могильной плите

Несть, Господи, грехов и злодеяний
Превыше милосердья Твоего!
Рабу земли и суетных желаний
Прости грехи за горести его.

Завет любви хранил я в жизни свято:
Во дни тоски, наперекор уму,
Я не питал змею вражды на брата,
Я все простил, по слову Твоему.

Я, тишину познавший гробовую,
Я, воспринявший скорби темноты,
Из недр земных земле благовествую
Глаголы Незакатной Красоты!

*****

У ворот Сиона, над Кедроном,
На бугре, ветрами обожженном,
Там, где тень бывает от стены,
Сел я как-то рядом с прокаженным,
Евшим зерна спелой белены.

Он дышал невыразимым смрадом,
Он, безумный, отравлялся ядом,
А меж тем, с улыбкой на губах,
Поводил кругом блаженным взглядом,
Бормоча: "Благословен аллах!"

Боже милосердный, для чего Ты
Дал нам страсти, думы и заботы,
Жажду дела, славы и утех?
Радостны калеки, идиоты,
Прокаженный радостнее всех.

Троица


Гудящий благовест к молитве призывает,
На солнечных лучах над нивами звенит;
Даль заливных лугов в лазури утопает,
И речка на лугах сверкает и горит.

А на селе с утра идет обедня в храме;
Зеленою травой усыпан весь амвон,
Алтарь, сияющий и убранный цветами,
Янтарным блеском свеч и солнца озарен.

И звонко хор поет, веселый и нестройный,
И в окна ветерок приносит аромат -
Твой нынче день настал, усталый, кроткий брат,
Весенний праздник твой, и светлый, и спокойный!

Ты нынче с трудовых засеянных полей
Принес сюда простые приношения:
Гирлянды молодых березовых ветвей,
Печали тихий вздох, молитву - и смиренье.


Родине


Они глумятся над тобою,
Они, о родина, корят
Тебя твоею простотою,
Убогим видом черных хат...

Так сын, спокойный и нахальный,
Стыдится матери своей -
Усталой, робкой и печальной
Средь городских его друзей,

Глядит с улыбкой состраданья
На ту, кто сотни верст брела
И для него, ко дню свиданья,
Последний грошик берегла.

*****


Настанет день – исчезну я,
А в этой комнате пустой
Все то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.

И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку –
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.

И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.

*****


И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
“Был ли счастлив ты в жизни земной?”

И забуду я все – вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав –
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленам припав.


*****


...Зачем и о чем говорить?
Всю душу, с любовью, с мечтами,
Все сердце стараться раскрыть -
И чем же? - одними словами!

И хоть бы в словах-то людских
Не так уж все было избито!
Значенья не сыщете в них,
Значение их позабыто!

Да и кому рассказать?
При искреннем даже желанье
Никто не сумеет понять
Всю силу чужого страданья!


*****


Христос воскрес! Опять с зарею
Редеет долгой ночи тень,
Опять зажегся над землею
Для новой жизни новый день.

Еще чернеют чащи бора;
Еще в тени его сырой,
Как зеркала, стоят озера
И дышат свежестью ночной;

Еще в синеющих долинах
Плывут туманы... Но смотри:
Уже горят на горных льдинах
Лучи огнистые зари!

Они в выси пока сияют,
Недостижимой, как мечта,
Где голоса земли смолкают
И непорочна красота.

Но, с каждым часом приближаясь
Из-за алеющих вершин,
Они заблещут, разгораясь,
И в тьму лесов и в глубь долин;

Они взойдут в красе желанной
И возвестят с высот небес,
Что день настал обетованный,
Что Бог воистину воскрес!

Ночь и день


Старую книгу читаю я в долгие ночи
При одиноком и тихо дрожащем огне:
<Все мимолетно - и скорби, и радость, и песни,
Вечен лишь Бог. Он в ночной неземной тишине>.

Ясное небо я вижу в окно на рассвете.
Солнце восходит, и горы к лазури зовут:
<Старую книгу оставь на столе до заката.
Птицы о радости вечного Бога поют!>

Из Апокалипсиса
Глава IV

И я узрел: отверста дверь на небе,
И прежний глас, который слышал я,
Как звук трубы, гремевшей надо мною,
Мне повелел: войди и зри, что будет.

И Дух меня мгновенно осенил.
И се-на небесах перед очами
Стоял престол, на нем же был Сидящий.

И сей Сидящий, сяавою сияя,
Был точно камень яспис и сардис,
И радуга, подобная смарагду,
Его престол широко обняла.

И вкруг престола двадесять четыре
Других престола было, и на каждом
Я видел старца в ризе белоснежной
И в золотом венце на голове.

И от престола исходили гласы,
И молнии, и громы, а пред ним -
Семь огненных светильников горели,
Из коих каждый был Господний дух.

И пред лицом престола было море,
Стеклянное, подобное кристаллу,
А посреди престола и окрест -
Животные, число же их четыре.

И первое подобно было льву,
Тельцу - второе, третье - человеку,
Четвертое - летящему орлу.

И каждое из четырех животных
Три пары крыл имело, а внутри

Они очей исполнены без счета
И никогда не ведают покоя,
Взывая к Славе: свят, свят, свят Господь,
Бог Вседержитель, Коий пребывает
И был во веки века и грядет!

Когда же так взывают, воздавая
Честь и хвалу Живущему вовеки,
Сидящему во славе на престоле,
Тогда все двадесять четыре старца
Ниц у престола падают в смиреньи
И, поклоняясь Сущему вовеки,
Кладут венцы к престолу и рекут:

<Воистину достоин восприяти
Ты, Господи, хвалу, и честь, и силу,
Затем, что все Тобой сотворено
И существует волею Твоею!>

Изгнание


Темнеют, свищут сумерки в пустыне.
Поля и океан...
Кто утолит в пустыне, на чужбине
Боль крестных ран?

Гляжу вперед, на черное Распятье
Среди дорог -

И простирает скорбные объятья
Почивший Бог.

Вход в Иерусалим


"Осанна! Осанна! Гряди
Во имя Господне!"
И с яростным хрипом в груди,
С огнем преисподней
В сверкающих гнойных глазах,
Вздувая все жилы на шее,
Вопя все грознее,
Калека кидается в прах
На колени,
Пробившись сквозь шумный народ,
Ощеривши рот,
Щербатый и в пене,
И руки раскинув с мольбой -
О мщеньи, о мщеньи,
О пире кровавом для всех обойденных судьбой -
И Ты, Всеблагой, Свете тихий вечерний,
Ты грядешь посреди обманувшейся черни,
Преклоняя свой горестный взор,
Ты вступаешь на кротком осляти
В роковые врата - на позор,
На пропятье!

*****

Шепнуть заклятие при блеске
Звезды падучей я успел,
Да что изменит наш удел?
Все те же топи, перелески,
Все та же полночь, дичь и глушь...
А если б даже Божья сила
И помогла, осуществила
Надежды наших темных душ,
То что с того?
Уж нет возврата
К тому, чем жили мы когда-то,
Потерь не счесть, не позабыть,
Пощечин от солдат Пилата
Ничем не смыть - и не простить,
Как не простить ни мук, ни крови,
Ни содроганий на кресте
Всех убиенных во Христе,
Как не принять грядущей нови
В ее отвратной наготе.

Петух на церковном кресте


Плывет, плывет, бежит, бежит...
Как высоко его стремит,
Как ровно, бережно, легко
И как безбрежно далеко!

Он круто выгнут, горд и прост,
Кормою поднят длинный хвост...
Назад бежит весь небосвод,
А он вперед - и все поет.

Поет о том, что мы живем,
Что мы умрем, что день за днем
Идут года, текут века -
Вот как река, как облака.

Поет о том, что все обман,
Что лишь на миг судьбою дан
И отчий дом, и милый друг,
И круг детей, и внуков круг,

Поет о том, что держит бег
В чудесный край его ковчег,
Что вечен только мертвых сон,
Да Божий храм, да крест, да он!

День памяти Петра


"Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия..."

О, если б узы гробовые
Хоть на единый миг земной
Поэт и Царь расторгли ныне!
Где Град Петра? И чьей рукой
Его краса, его твердыни
И алтари разорены?

Хлябь, хаос - царство Сатаны,
Губящего слепой стихией.
И вот дохнул он над Россией,
Восстал на Божий строй и лад -
И скрыл пучиной окаянной
Великий и священный Град,
Петром и Пушкиным созданный.

И все ж придет, придет пора
И воскресенья и деянья,
Прозрения и покаянья.
Россия! Помни же Петра.
Петр значит Камень. Сын Господний
На Камени созиждет храм
И скажет: "Лишь Петру я дам
Владычество над преисподней".

Свет


Ни пустоты, ни тьмы нам не дано:
Есть всюду свет, предвечный и безликий...

Вот полночь. Мрак. Молчанье базилики,
Ты приглядись: там не совсем темно,
В бездонном, черном своде над тобою,
Там на стене есть узкое окно,
Далекое, чуть видное, слепое,
Мерцающее тайною во храм
Из ночи в ночь одиннадцать столетий...
А вкруг тебя? Ты чувствуешь ли эти
Кресты по скользким каменным полам,
Гробы святых, почиющих под спудом,
И страшное молчание тех мест,
Исполненных неизреченным чудом,
Где черный запрестольный крест
Воздвиг свои тяжелые объятья,
Где таинство сыновнего распятья
Сам Бог-Отец незримо сторожит?

Есть некий свет, что тьма не сокрушит.

На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он – только поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности: он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть что сказать и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее: он сам. У него есть за стихами, за душой.

Иван Алексеевич Бунин. Фото ок. 1890 г.

Его строки – испытанного старинного чекана; его почерк – самый четкий в современной литературе; его рисунок – сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного Кастальского ключа. И с внутренней и с внешней стороны его лучшие стихи как раз вовремя уклоняются от прозы (иногда он уклониться не успевает); скорее он прозу делает поэтичной, скорее он ее побеждает и претворяет в стихи, чем творит стихи, как нечто от нее отличное и особое. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но через это не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое, и нерасторжимая цельность нашего слова не приносится в жертву версификации. Не в осуждение, а в большую похвалу ему надо сказать, что даже рифмованные стихи его производят впечатление белых: так не кичится он рифмою, хотя и владеет ею смело и своеобразно, – только не она центр красоты в его художестве. Читая Бунина, мы убеждаемся, как много поэзии в нашей прозе и как обыкновенное сродни высокому. Из житейской будничности он извлекает красоту и умеет находить новые признаки старых предметов.

Иван Бунин. Жизнь и скитания

Он рассказывает себе поэзию своей жизни, ее микроскопию, ее отдельные настроения. Проникнутый духом честности, он не испытывает страха перед прозой, ложного стыда перед нею, и для него так нормально сравнить крылья скользящих чаек с белой яичной скорлупою, или назвать тучи лохматыми, или с помощью солнца в золото превратить грубую заплату ветряка. Поэтизируя факты, он не боится старых, но не стареющих ценностей мира, не стесняется петь то, на чем останавливались уже многие взоры, что воспевали уже многие чужие уста. Весна, ручей, восход, полдень, настойчивые песни соловьев, голуби, звезды его любимые, февраль, апрель, «золотой иконостас заката» – все это продолжает его вдохновлять, все это, казалось бы, исчерпанное его предшественниками на разных концах земли, дожидалось его, существует и для него, свежее и светлое, не ослабленное в своей первозданной чистоте. Правда, это же свойство Бунина делает более слабые из его стихотворений слишком бесспорными и прирожденно-хрестоматическими.

Поэт сдержанный, он не навязывает природе своих душевных состояний, он люби? ее за нее самое: ведь это совсем не обязательно, чтобы она непременно и всегда соответствовала чему-нибудь человеческому. Бунин не хочет сказать больше, чем есть: у него, правдивого, слова отвечают явлениям, и оттого ему веришь, в нем не сомневаешься. Бережный и целомудренный, классик жизни, он не выдумывает, не сочиняет и не вносит себя туда, где можно обойтись и без него. Когда он говорит о себе, то это является внутренней необходимостью, и слово ему принадлежит по праву.

Своего лиризма он не расточает понапрасну; вообще, он не словоохотлив. Нещедрыми словами рассказав о чем-нибудь важном или случайном, о том, что было в природе или в комнатах усадьбы, строгим очерком незаменимых линий передав какую-нибудь восточную легенду или притчу, он этим самым неизбежно и как бы не по собственной воле пробуждает у нас известное впечатление, теплое движение сердца.

Он рисует факты, а из них уже сама, органически, рождается красота. И можно ее назвать белой, потому что это – его любимый цвет; эпитеты «белый, серебряный, серебристый» часто слышатся на его светлых страницах. Не только на окне его, «серебряном от инея, точно хризантемы расцвели», но и вообще его типичные стихотворения словно подернуты инеем, и они иногда вызывают представление как раз о тех пленительных узорах, которые выводит на стекле наш русский пейзажист-мороз, и они звенят иногда, как хрустальные подвески той люстры, о которой не раз поминает Бунин в своих стихах.

У него – поэзия спокойная, без исключительности, без событий. У него – жизнь медленная и матовая. Сердце его уже стало «трезвей и холодней», и его тронули уже первые заморозки жизни. Он порою сам напоминает «сон-цветок» своего стихотворения: «он – живой, но сухой». Это сочетание жизненности и сухости в результате приводит Бунина к стихии серьезной и вдумчивой. Не горит и не жжет его поэзия, нет в ней пафоса, но зато присуща ей сила искренности и правды. Так характерно для него, что ему пришлось отвесить своей возлюбленной только «сдержанный поклон», между тем как страстно хотел он к ней «хоть раз, только раз прильнуть всем сердцем, в этот ранний, в этот сладкий час». У него есть великое и трудное самообладание; но это не равнодушие к любви – напротив, он упоенно ждет ее и знает, как она страшна, и жутка, и требовательна в самом счастье своем:

О, будут, будут жуткие мгновенья!
И свежесть влажных кос, и сладость юных уст
Я буду, буду пить! Живу надеждой страстной
Всю душу взять твою – и все отдать тебе!

Общая успокоенность, светлая осень, когда рассыпается не только «чертог из янтаря», но и самая жизнь, и с застывшей печалью в лице приходит к фонтану девушка, влача по листьям спущенную шаль, и убегают дни, которым «ничего не жаль», – этот осенний дух бунинской поэзии как-то не позволяет говорить о том, какие чувства в ней преобладают, что по преимуществу движет ее уверенную, но замедленную поступь. В этой поэзии, как и в осени, вообще нет преобладания.

Он согласен чистому образу новобрачной петь эпиталаму, только еще более украшенную и углубленную сближением свадьбы и смерти:

Восприми же в час урочный
Юной жизни торжество!
Будь любимой, непорочной:
Близок мертвый час полночный,
Близок сон и мрак его.
Сохрани убор венчальный,
Сохрани цветы твои:
В жизни краткой и печальной
Светит только безначальный,
Непорочный свет любви!

Но в то же время, таинство брака склоняя перед высшим таинством любви, он торжествует свою беззаконную победу:

Ты чужая, но любишь,
Любишь только меня.
Ты меня не забудешь
До последнего дня.
Ты покорно и скромно
Шла за ним от венца,
Но лицо ты склонила
Он не видел лица...

Он поет и бурную любовь, и ласковую тишину ее, и в одном и том же стихотворении горит и страсть и слышно тихое веяние братской нежности:

В поздний час мы были с нею в поле.
Я дрожа касался нежных губ.
«Я хочу объятия до боли,
Будь со мной безжалостен и груб».
Утомясь, она просила нежно:
«Убаюкай, дай мне отдохнуть!
Не целуй так крепко и мятежно,
Положи мне голову на грудь».
Звезды тихо искрились над нами,
Тонко пахло свежестью росы.
Ласково касался я устами
До горячих щек и до косы.
И она забылась. Раз проснулась,
Как дитя вздохнула в полусне,
Но, взглянувши, слабо улыбнулась
И опять прижалася ко мне.
Ночь царила долго в темном поле.
Долго милый сон я охранял...
А потом на золотом престоле,
На востоке тихо засиял
Новый день, – в полях прохладно стало
Я ее тихонько разбудил
И в степи, сверкающей и алой,
По росе до дому проводил.

В виду все той же осенней ослабленности и успокоенности немолодого сердца нельзя сказать, чтобы автор даже природу патетически любил; он ее попросту замечает, поэтически констатирует ее великий факт, и со своей палитры берет для нее верные краски и оттенки: «день прохладный и пустой», розовеющий пепел небосклона, солнечные палаты бора – и даже сон воспоминания, его даль, для него синеет. Он – высокий мастер пейзажа, изобразитель природы. Как много зелени у него, дыхания русской деревни, как много полей, ржи, сенокоса; какие сладкие пары несутся от его хлебных нив! Хотя он сам (как-то вяло и прозаически) говорит, что «не пейзаж его влечет, не краски жадный взор подметит, а то, что в этих красках светит – любовь и радость бытия», но это – только неудачный комментарий к собственному художественному тексту, необязательная для нас выноска к поэтической странице. На самом деле он больше всего привержен именно к пейзажу, и благодарна ему осень, что он – несравненный поэт листопада, когда

Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.

Бунину не следует отрекаться от этой мощи своей, как живописца, потому что ею он нисколько не ослабляет своей и чужой настроенности. Тем больше его заслуга, что, как мы уже сказали, он себя природе не навязывает, и все-таки невольно, от прикосновения его осторожной и безошибочной кисти, обнаруживается естественная связь между явлением пейзажа и душою поэта, между бесстрастной жизнью природы и сердцем человеческим. И вот звезда похожа на проснувшегося ребенка:

И как ребенок после сна,
Дрожит звезда в огне денницы,
А ветер дует ей в ресницы,
Чтоб не закрыла их она.

Над озером, над заводью лесной –
Нарядная зеленая береза. –
«О, девушки! Как холодно весной!
Я вся дрожу от ветра и мороза», –

в родственном сближении обращается природа к заступничеству людей, всех этих девушек, как и береза, берегущих свои «зеленые ленты».

Или, в протяжных напевах вальса, для той, чьи «похолодели лепестки раскрытых губ»,

Сиянье люстр и зыбь зеркал
Слились в один мираж хрустальный –
И веет, веет ветер бальный
Теплом душистых опахал.

И первая любовь так сочетается с этим воспоминанием о дожде, который промчался, «стеклянный, редкий и ядреный»:

Едва лишь добежим до чащи,
Все стихнет... О, росистый куст!
О, взор, счастливый и блестящий,
И холодок покорных уст!

Теперь замедленное сердце поэта скупо на умиление – тем дороже, когда последнее все-таки возникает в благодатной неизбежности своей и растопляет всякий лед, всякое отчуждение. И вот мы читаем:

В лесу, в горе – родник живой и звонкий,
Над родником – старинный голубец
С лубочной почерневшею иконкой,
А в роднике – березовый корец.
Я не люблю, о Русь, твоей несмелой
Тысячелетней, рабской нищеты.
Но этот крест, но этот ковшик белый...
Смиренные, родимые черты!..

«Я не люблю»... Но здесь разве можно не полюбить? У Бунина чувство не спешит, зато оно глубоко, когда приходит, когда люди или природа наконец вырвут его, созревшее, из труднопроницаемой груди.

Преобладания нет в его поэзии, но «сон-цветок», но желтый донник засухи, но листопады в природе и в жизни не могут породить колорита грусти – и вот они накидывают на его стихотворения дымку сдержанной, благородной меланхолии. Он тогда грустит, когда нельзя уже не грустить, когда без спора законны все эти чувства. Кто-то разлюбил его, кто-то покинул, и не от кого ждать депеш...

Скоро Троицын день, скоро песни, венки и покосы...
Все цветет и поет, молодые надежды тая...
О, весенние зори и теплые майские росы!
О, далекая юность моя!

Но он счастлив тем, радостно ему от того, что он еще может вспоминать о дали, тосковать по юной весне своей: ведь приходит пора, та последняя пора, когда уже и не жалеешь об утраченной молодости, – последняя, равнодушная старость...

«Улыбнись мне», обмани меня, просит он уходящую женщину; и она, может быть, даст ему «ласку прощанья» и все-таки уйдет, и он останется один. Не будет отчаянья, не будет самоубийства – только осень сделается еще пустыннее:

И мне больно глядеть одному
В предвечернюю серую тьму.
..................................
Что ж! Камин затоплю, буду пить,
Хорошо бы собаку купить.

И может быть, самая неразделенность любви уже ослабляет муку одиночества. Главное – любить самому, желать этой убегающей прелестной Веснянки. И с другой стороны, чтобы зародилась грусть, вовсе не нужна какая-нибудь личная катастрофа: довольно и того, что жизнь в самом процессе своем – нечто оскудевающее, какое-то неодолимое запустение. «Эта горница была когда-то нашей детской», а теперь нет уже мамы, нет ели, посаженной отцом, и теперь никто уже не отзовется на «безумную тоску» взрослого, слишком взрослого; и весь дом, вся покинутая и осиротевшая усадьба представляют собою разоренное гнездо, и ей самой невыносимо слушать, как мертвый маятник в долгие осенние ночи поет ей свою гнетущую отходную. Дворянское гнездо, тургеневское начало, которого так много в стихотворениях Бунина, отдало им всю поэзию своего элегизма – поэзию опустелой комнаты, грустящего балкона, одинокой залы, где своеобразно отражается природа, играя на ее старых половицах лучами своего нестареющего солнца, рисуя на полу свои «палевые квадраты». И болью воспоминания, романтикой сердца звучит нечаянный дрожащий аккорд старого клавесина – «на этот лад, исполненный печали, когда-то наши бабушки певали»... В ответ на все эти стихи Бунина о жизни иссякающей, о старых дагеротипах, ничье сердце не может не забиться горестным созвучием. Ибо все мы теряем свои звезды или их отражения в земной воде:

Ту звезду, что качалася в темной воде
Под кривою ракитой в заглохшем саду, –
Огонек, до рассвета мерцавший в пруде,
Я теперь в небесах никогда не найду.

А там, где момент одиночества изображен не в этом красивом освещении заката, там стучится в душу отчаяние, безнадежность, черная скорбь, – и нельзя без волнения читать «Кустарник», про эту вьюгу, которая нас «занесет равнодушно, как стог, как забытый овчарник». И зачем, зачем, изнемогая от жажды, бродит далеко от родного Загреба хорват со своей обезьянкой, зачем сидит цыганская девочка-подросток у дороги, около дремлющего отца? А ведь «много таких печальных детств зачем-то расцветало и расцветет не раз еще в безлюдии степных полей»:

Спи под кибиткой, девочка!
Проснешься – Буди отца больного, запрягай –
И снова в путь... А для чего, – кто скажет?
Жизнь, как могила в поле, молчалива.

И «на пустынном, на великом погосте жизни мировой», на этом погосте, к которому вообще часто возвращается поэзия автора, вьюга смерти загашает звезды, бьет в колокола и «развевает саван свой». Впрочем, и смерть изображает Бунин не столько в ее трагическом обличии, сколько в ее тишине, навевающей на человека примирение и печаль. Служат грустные панихиды, «погребальным вздором» наполняют кладбища, и больно, больно – но перед неизбежностью умолкает ропот на устах, и в молитвенном смирении склоняешь ты свои колени, и в самой грусти своей находишь отраду.

Ограда, крест, зеленая могила,
Роса, простор и тишина полей. –
Благоухай, звенящее кадило,
Дыханием рубиновых углей!
Сегодня год. Последние напевы,
Последний вздох, последний фимиам. –
Цветите, зрейте, новые посевы,
Для новых жатв! Придет черед и вам.

Необычайно сильное впечатление производят и следующие стихи о смерти, поэтическая панихида:

БЕРЕГ
За окном весна сияет новая.
А в избе – последняя твоя
Восковая свечка и тесовая
Длинная ладья.
Причесали, нарядили, справили,
Полотном закрыли бледный лик –
И ушли, до времени оставили
Твой немой двойник.
У него ни имени, ни отчества,
Ни друзей, ни дома, ни родни;
Тихи гробового одиночества
Роковые дни.
Да пребудет в мире, да покоится
В лоне неземного бытия!
В беспредельно синем море скроется
Белая ладья.

Здесь неотразимо трогательно простое и торжественное сближение избы и космоса, смерти крестьянина и общего бытия. В длинной ладье гроба, усталый пахарь, утомленный пловец, достиг он своего берега, нашего общего берега, – и теперь он больше не существует, и в сиротстве смерти нет у него ни имени, ни отчества, ни дома, ни родни, – последнее и великое Ничто! Но его, это Ничто, восприняло в свое лоно мировое Все, и сокрылась его белая ладья в синем море мира, да пребудет же он в мире, да покоится в лоне неземного бытия! – когда читаешь эти бунинские стихи, эту молитву, провожающую из жизни в смерть, хочется перекреститься...

Так из одиноких страданий личности выводит Бунина мысль о вечности красоты, о связи времен и миров и от любимых им будней, от этой залы «в старых переулках за Арбатом» или на Плющихе, где бегают «зайчики» от проносимых на улице зеркал, сознание его отвлекают моменты важные и величественные, мудрость востока, чужая мифология, – и словно движется перед вами какая-то колесница человечества. От «часиков с эмалью» и от «маятника лучистого», который «спесиво соразмерял с футляром свой размах», – ото всего этого быта он незаметно, но и неизбежно приходит к размышлению о солнечных часах, о тех, чей позеленел уж медный циферблат, но чью стрелку в диске циферблата «ведет сам Бог – со всей вселенной в лад». Он умеет от себя откидывать радиусы, от близкого переходить к дальнему, от человеческого к божьему, он «ищет в этом мире сочетания прекрасного и вечного». Правда, когда он сам об этом говорит, когда он без нужды неоднократно поучает, что мир весь полон красоты, что «во всем красота, красота», что олень «в стремительности радостно-звериной» уносит от охотника красоту, то именно такая настойчивость и обнаженность элементарной философии производит отрицательное впечатление. Бунин – философ только там, где он этого не сознает, где он не отрывается от образов. Ему совсем не чужды серьезные и возвышенные думы, но думы нечаянные; и наоборот, его мировоззрение, нарочно высказанное, как бы доносит откуда-то издалека охлаждающие дуновения банальности, – и было бы гораздо лучше, если бы он не напоминал, что природа – храм нерукотворный Бога, а также, с другой стороны, что «иного нет счастья на свете», как, на обильных у него «дачах», «с открытой бродить головой, глядеть, как рассыпали дети в беседке песок золотой».

Но зато как привлекательна у него та философия, которая сама вытекает из поэтического созерцания, которая не остыла еще от непосредственного постижения! Он стоит, например, у берегов Малой Азии, где было царство Амазонок:

Были дики
Их буйные забавы. Много дней
Звучали здесь их радостные клики
И ржание купавшихся коней.
Но век наш – миг. И кто укажет ныне,
Где на песке ступала их нога?
Не ветер ли среди морской пустыни?
Не эти ли нагие берега?

Так все проходит, и «прибрежья, где бродили тавроскифы, уже не те», но в вечности любви опять сливаются разлученные веками поколенья, и на те же. на прежние звезды смотрят и ныне любящие женские глаза. И ночью, космической ночью, все море насыщено тонкою пылью света. Бунин вообще верит солнцу и в солнце, в Бальдера своего; он знает, что неиссякаемы родники вселенной и неугасима лампада человеческой души. И даже когда мы сгорим, в нас не умрет наша вечная жизнь, и свет избранников, теперь еще «незримый для незрящих», дойдет к земле через много, много лет, подобно тому как звезды – неугасимый свет таких планет, которые сами давно померкли. И, может быть, не только избранники, но и все мы – будущие звезды. В самом деле, не кроткой ли и радующей звездою загорится в небе та, которая в «Эпитафии» говорит о себе: «я девушкой-невестой умерла... в апрельский день я от людей ушла, ушла навек, покорно и безгласно», или та, с кокетливо-простой «прической и пелеринкой на плечах», чей портрет – в часовенке над склепом и чьи большие ясные глаза, в раме, перевитой крепом, как будто спрашивают: «Зачем я в склепе – в полдень, летом»?..

Верный солнцу, уловленный его «золотым неводом», послушный природе, Бунин ей не противоборствует: весна говорит ему о бессмертии, осень навевает думы печальные. Он так чудно показал, что «опять, опять душа прощает промелькнувший, обманувший год». Душа прощает природе и судьбе. Невозможно противиться «томному голоду» и зову весны, светлому и нежному небу, которое что-то обещает, и бедное, доверчивое сердце человека опять ожидает ласки и любви, чтобы опять их не дождаться. У Бунина не только «душа на миг покорна», но и вообще он покорен мирозданью, хотя, в отдельные мгновенья, когда «восходит на востоке мертвец-Сатурн и блещет как свинец», у поэта возникают уже не благочестивые мысли о Творце-труженике, рассеивающем в мире «огненные зерна» звезд, а трепетное осуждение: «воистину зловещи и жестоки твои дела, творец!» Эта общая, лишь на минуты колеблемая покорность Бунина имеет свой источник в уже упомянутой способности его проводить хотя бы темные, грустные нити между собою и остальным, побеждать века и пространства. Так далеко, под Хевроном, вышел он из-под черной палатки, и душа его долго искала хоть единой близкой души в полумраке и повторяла «сладчайшее из слов земных – Рахиль!».

Светили
Молчаливые звезды над старой
Позабытой землею... В могиле
Почивал Авраам с Исааком и Саррой...
И темно было в древней гробнице Рахили.

Так развернулись мировые дали и потом опять сомкнулись в объединяющем сердце поэта. Оно – всему родное. И оттого вас не поражает, что у Бунина звучат и мотивы экзотические, что не только земля и далекие земли, но и «удав» океана, с его гигантскими пароходами, и вся отвага моря, «синяя нирвана моря», и храм Солнца, и египетские сфинксы – все находит в нем певца и глашатая. У него широка – может быть, слишком широка – география, у него слишком часто раздаются имена чужие и чуждые слуху – но есть и центр: его поэтическая индивидуальность, которая все это разное связывает в одну величавую красоту. Так сочетается в Бунине прошедшее и настоящее, что даже природа лежит перед ним не только теперешняя, но и старая, сказочная – такая, какой она была тогда, когда мелколесьем скакал древний князь и сорока нагадала ему смерть его сына, когда «солнце мутное Жар-Птицей горело в дебрях вековых», и ковыль расстилался перед полком Игоревым , и воткнутое в курган торчало копье мертвого богатыря, и Баба-Яга ругала себя:

Черт тебе велел к черту в слуги лезть.
Дура старая, неразумный шлык!

Вся эта стихия Васнецова близка и Бунину.

Медленно создается, выдвигается художественное миросозерцание нашего поэта, как медленно приходила к нему и слава его. Но уже издавна показывает оно, что самая характерная черта в нем это внутреннее соединение реальности и мифа, осязательной определенности и безграничного. Бунин принял обе эти категории, связал их в одну жизнь и, любовно и внимательно подойдя к малому, этим приобщил к себе и великое. Он не отвернулся от самой прозаической действительности и все же стал поэтом. Откровенный, свободный духом, он в честном творчестве своем не постыдил своего оригинального таланта и сделал все, что мог и может. А может он многое. Ему послушны и нежные, и стальные слова; мастер сосредоточенного сонета, который он стальным клинком вырезал и на высоте, на изумрудной льдине, он – повелитель сжатого и глубокого слова, живой образец поэтической концентрации, – и в то же время всю упоительную ipesy и сладострастие восточной музыки, всплески «Бахчисарайского фонтана» умеет он передавать в этих нежащих стихах:

РОЗЫ ШИРАЗА
Пой, соловей! Они томятся
В шатрах узорчатых мимоз,
На их ресницах серебрятся
Алмазы томных крупных слез.
Сад в эту ночь – как сад Ирема;
И сладострастна, и бледна,
Как в шакнизир – тайник гарема,
В узор ветвей глядит луна.
Белеет мел стены неясно.
Но там. где свет, его атлас
Горит так зелено и страстно,
Как изумруд змеиных глаз.
Пой, соловей! Томят желанья.
Цветы молчат – нет слов у них:
Их сладкий зов – благоуханья.
Алмазы слез – покорность их.

Не чуждый страсти, но больше прозрачный, кристальный, студеный, Бунин, как ручей его стихотворения, медлительно и неуклонно пришел к морю, к мировому морю, которое и приняло его

В безбрежность синюю свою,
В свое торжественное лоно.

В дивном стихотворении «Христос», которое пронизано светом полудня и лучезарно в самых звуках своих, он рассказывает, как живописцы по лесам храма шли в широких балахонах, с кистями, в купол – к небесам; они, вместе с малярами, пели там песни и писали Христа, который слушал их, и все им казалось, что

Под эти
Простые песни вспомнит
Он Порог на солнце в Назарете,
Верстак и кубовый хитон.

Ибо ближе всего ко Христу хитон повседневный и песни простые; оттого и Бунин, певец простых и прекрасных песней, художник русской действительности, сделался близок и к Палестине, и к Египту, к религии – ко всей красоте и ко всей широте мироздания. Его достойная поэтическая тропа привела его от временного к вечному, от близкого к далекому, от факта к мифу. И потому его странничество, его неутомимая тоска по морям и землям получает высшее оправдание, и до предельных высот религиозной красоты доходит у него вот это стихотворение, одно из самых глубокомысленных во всей литературе:

ЗОВ
Как старым морякам, живущим на покое,
Все снится по ночам пространство голубое
И сети зыбких вант; как верят моряки,
Что их моря зовут в часы ночной тоски, –
Так кличут и меня мои воспоминанья:
На новые пути, на новые скитанья
Велят они вставать – в те страны, в те моря,
Где только бы тогда я кинул якоря,
Когда б заветную увидел Атлантиду,
В родные гавани во веки я не вниду,
Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,
Все будет сниться сеть канатов смоляных
Над бездной голубой, над зыбью океана:
Да, чутко встану я на голос Капитана!

Да, если мир – море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов, находится и поэт Бунин...

По материалам статей выдающегося российского литературоведа Ю. И. Айхенвальда.

Сочинение

Творческий путь И. А. Бунина начинался с поэзии. Именно в лирике проявились отличительные стороны его таланта, характерные особенности Бунина-художника. В его стихотворениях звучит мотив гармонии и оптимизма, приятия этой жизни и ее законов. Бунин уверен, что только в единении с природой, в слиянии с ней можно почувствовать свою связь с общей жизнью и понять замысел Божий.

Подтверждением тому служит стихотворение «Последний шмель». Уже название произведения настраивает нас на лирично-печальную волну, вносит нотки увядания, прощания и смерти, которые затем, по ходу стихотворения, получат свое полное развитие.

Это произведение состоит из трех строф, каждую их которых можно считать отдельной композиционной частью. Мне кажется, что первая строфа служит как бы введением — она рассказывает о психологическом состоянии лирического героя, намечает ход его размышлений:

Ты зачем залетаешь в жилье человечье

И как будто тоскуешь со мной?

Шмель в данном контексте помогает передать состояние героя, который воспринимает это насекомое как некий символ траура, ухода, смерти: «черный бархатный шмель», «заунывно гудящий». Мы видим, что лирический герой тоскует. О чем или о ком? Об этом мы узнаем лишь в конце стихотворения. А пока он призывает своего мнимого собеседника наслаждаться последними прекрасными деньками:

За окном свет и зной, подоконники ярки,

Безмятежны и жарки последние дни,

Полетай, погуди — и в засохшей татарке,

На подушечке красной, усни.

И, поймав и насладившись прощальными нотами тепла и света, заснуть, заснуть навсегда. Интересно, что описание цветка здесь напоминает описание гроба: «в засохшей татарке, на подушечке красной».

Второе четверостишие насыщено яркими красками и тонами. Они контрастируют с темой увядания, которая отчетливо звучит здесь. И от этого контраста смерть представляется нам еще более грустной и тягостной, еще более неожиданной.

Третья строфа раскрывает эту тему до конца, доводя ее до логического финала:

Не дано тебе знать человеческой думы,

Что давно опустели поля,

Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый

Золотого сухого шмеля!

Именно здесь нам открываются причины грусти лирического героя, его печальные размышления о быстротечности жизни, ее мимолетности и бренности. Совсем скоро яркость красок сменится угрюмой осенью с пронзительным и холодным ветром. И шмель, неотъемлемая часть яркого лета, радости и счастья, будет уничтожен суровыми и безжалостными силами природы.

Так и счастье, по мнению лирического героя, очень недолговечно и хрупко. Оно может исчезнуть в любую минуту, оставляя лишь горькое сожаление и сильную боль. Больше того, так и сама жизнь исчезает, едва успев начаться.

И самое грустное и страшное, что она начинает исчезать в самом своем расцвете — смерть подкрадывается неожиданно и разит точно в цель: «Безмятежны и жарки последние дни».

«Последний шмель» насыщен средствами художественной выразительности. На мой взгляд, прежде всего, стоит обратить внимание на метафоры. Само название стихотворения метафорично: последний шмель олицетворяет быстротечность жизни и всего, что с ней связано, — счастья, радости, тепла, света. Кроме того, и в описании этого насекомого используются метафоры: «гудящий певучей струной», «в засохшей татарке усни»; эпитеты: «бархатный шмель», «заунывно гудящий», «в татарке, на подушечке красной, усни», «ветер угрюмый», «золотое оплечье».

Все стихотворение построено как диалог с немым собеседником — шмелем. К нему обращены вопросы и восклицания лирического героя, которые мы можем считать риторическими: «Ты зачем залетаешь в жилье человечье И как будто тоскуешь со мной?», «Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый Золотого сухого шмеля!» Кроме того, все глаголы в стихотворении указывают на его диалогичность: он имеют форму 2 лица, единственного числа.

Также в стихотворении используются и фонетические средства художественной выразительности. Они передают «заунывный гул» шмеля — с помощью диссонанса с использованием шипящих и звонких согласных:

Черный бархатный шмель, золотое оплечье,

Заунывно гудящий певучей струной,

Ты зачем залетаешь в жилье человечье…

А также помогают «услышать» свист осеннего ветра — «Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый Золотого сухого шмеля!» — с помощью свистящих и шипящих согласных.

Таким образом, стихотворение Бунина «Последний шмель» — образец философской лирики поэта. Здесь затрагивается философская тема быстротечности жизни и всевластия смерти. Именно то, что жизнь так коротка, должно подтолкнуть нас, по мысли автора, еще больше любить наше земное бытие, наслаждаться каждым его мгновением.